Общемировой тренд на расширение и углубление технологического суверенитета, естественно, коснулся и науки как неотъемлемого компонента национальных экосистем производства и утилизации нового знания. Гонка за научной суверенностью пока привлекает меньше общественного внимания, чем реиндустриализация и сопутствующие торговые ограничения; а между тем научный суверенитет — история не менее сложная, чем суверенитет промышленный.
Для начала, страны, претендующие на технологический и научный суверенитет, а то и на лидерство, стартуют с очень разных «научных» позиций — как с точки зрения наличия высокотехнологичной промышленности, способной сделать хоть что-то осмысленное с научными результатами и обеспечить их конверсию в высокотехнологичные продукты, так и с точки зрения научного задела по новым/критическим технологиям.
И если с промышленностью в большинстве развитых стран все, прямо скажем, нехорошо, то с научным заделом и перспективами его наработки плохо чуть менее чем у всех.
В частности, по абсолютному большинству научных направлений, связанных с 60+ критическими технологиями, лидируют Китай и США, причем с таким отрывом, что все остальные страны кажутся статистической погрешностью. Исключения есть, но их можно пересчитать по пальцам. Например, Индия занимает второе место по объему научного задела в передовых композиционных материалах, технологиях распределенного реестра, ячеистой сетевой топологии, биотехнологиях для промышленных применений и пр.
Ситуация с дефицитом научного задела осложняется самим устройством экономики современной науки: затраты на науку и инновации всех родов и видов растут, а продуктивность научно-исследовательского комплекса (если измерять ее не в научных статьях, а, скажем, в количестве новых продуктов или по обычному принципу возврата инвестиций) постоянно падает, причем быстрее всего — в инновационно-емких отраслях.
Например, в США, по данным Национального бюро экономических исследований (NBER), с 1971 года продуктивность R&D в микроэлектронике снижалась в среднем на 6,8 % в год и к середине 2010‑х упала в 18 раз, в фармацевтике — на 3,5 %, в сельском хозяйстве — на 4−6 %, а в среднем по всем научным направлениям/отраслям экономики — на 5,3 % в год.
(При этом оценки эффективности государственных инвестиций в R&D разнятся вплоть до диаметрально противоположных; но в тех же США, если верить отдельным исследованиям, отдача от госвложений в науку все же падает медленнее, чем отдача от частных R&D.)
Причин падения R&D-продуктивности множество, начиная с естественного жизненного цикла отраслей, компаний и продуктов (проблему падающей отдачи en masse никто не отменял) и заканчивая макроэкономической ситуацией, результирующей в стагнацию или сокращение реальных затрат государств на науку и инновации.
Фактически для большинства стран задача быстрой самостоятельной наработки научного задела в критических/новых технологиях, нужных для техсуверенитета, не имеет решения: для этого просто нет достаточного количества ресурсов (денег, людей, времени, механизмов и пр.).
И единственные доступные действия в таких условиях, если речь не про Китай и США, — выбор специализации и жесткая приоритезация научно-исследовательских государственных бюджетов. В такой логике, например, какое-то время назад начал работать Иран — и к середине 2020‑х вошел в топ‑10 стран по качественному научному заделу в приоритетных технологических направлениях: БПЛА (восьмое место в мире), композиционных материалах (пятое), фотовольтаике (седьмое), водородных технологиях (шестое) и пр.
Если оставить за скобками очевидную проблему денег, людей и приоритетов, то страны, претендующие на технологический суверенитет, работают еще с двумя проблемными зонами, причем обе мало обсуждаются публично, зато хорошо видны на срезе реализуемых научно-технологических политик.